воскресенье, 16 февраля 2014 г.

Олеся. Глава 6.

Олеся

      6
   С этого дня я стал частым гостем в избушке  на  курьих  ножках.  Каждый
раз, когда я приходил, Олеся встречала меня с своим  привычным  сдержанным
достоинством. Но всегда,  по  первому  невольному  движению,  которое  она
делала, увидев меня, я замечал, что она радуется  моему  приходу.  Старуха
по-прежнему  не  переставала  бурчать  что-то  себе  под  нос,  но  явного
недоброжелательства  не  выражала  благодаря  невидимому  для   меня,   но
несомненному заступничеству внучки; также немалое влияние  в  благотворном
для меня смысле оказывали приносимые мною  кое-когда  подарки:  то  теплый
платок, то банка варенья, то бутылка вишневой наливки.  У  нас  с  Олесей,
точно по безмолвному обоюдному уговору, вошло в обыкновение, что она  меня
провожала до Ириновского шляха, когда я уходил домой. И всегда у нас в это
время завязывался такой живой, интересный разговор, что мы  оба  старались
поневоле продлить дорогу, идя как можно тише безмолвными лесными опушками.
Дойдя до Ириновского шляха, я ее провожал обратно с полверсты, и все-таки,
прежде чем проститься,  мы  еще  долго  разговаривали,  стоя  под  пахучим
навесом сосновых ветвей.
   Не одна красота Олеси меня в ней очаровывала, но также  и  ее  цельная,
самобытная, свободная  натура,  ее  ум,  одновременно  ясный  и  окутанный
непоколебимым наследственным суеверием, детски невинный, но и не  лишенный
лукавого кокетства красивой женщины. Она не  уставала  меня  расспрашивать
подробно  обо  всем,  что  занимало  и  волновало  ее  первобытное,  яркое
воображение: о странах и народах, об явлениях природы, об устройстве земли
и вселенной, об ученых людях, о  больших  городах...  Многое  ей  казалось
удивительным, сказочным, неправдоподобным. Но я  с  самого  начала  нашего
знакомства взял с нею такой серьезный, искренний и простой  тон,  что  она
охотно  принимала  на  бесконтрольную  веру  все  мои  рассказы.   Иногда,
затрудняясь объяснить ей что-нибудь, слишком, по моему мнению,  непонятное
для ее полудикарской головы (а иной раз и самому мне не совсем  ясное),  я
возражал на ее жадные  вопросы:  "Видишь  ли...  Я  не  сумею  тебе  этого
рассказать... Ты не поймешь меня".
   Тогда она принималась меня умолять:
   - Нет, пожалуйста,  пожалуйста,  я  постараюсь...  Вы  хоть  как-нибудь
скажите... хоть и непонятно...
   Она принуждала меня пускаться в чудовищные сравнения, в  самые  дерзкие
примеры, и если я затруднялся подыскать выражение, она сама  помогала  мне
целым дождем нетерпеливых  вопросов,  вроде  тех,  которые  мы  предлагаем
заике, мучительно застрявшему на одном слове.  И  действительно,  в  конце
концов ее гибкий, подвижный ум и свежее воображение торжествовали над моим
педагогическим бессилием. Я поневоле убеждался, что для своей  среды,  для
своего воспитания (или,  вернее  сказать,  отсутствия  его)  она  обладала
изумительными способностями.
   Однажды я вскользь упомянул  что-то  про  Петербург.  Олеся  тотчас  же
заинтересовалась:
   - Что такое Петербург? Местечко?
   - Нет, это не местечко; это самый большой русский город.
   - Самый большой? Самый, самый, что ни на есть? И  больше  его  нету?  -
наивно пристала она ко мне.
   - Ну да... Там все главное начальство живет... господа большие...  Дома
там все каменные, деревянных нет.
   - Уж, конечно, гораздо больше нашей Степани? - уверенно спросила Олеся.
   - О да... немножко побольше... так, раз в пятьсот. Там такие есть дома,
в которых в каждом народу живет вдвое больше, чем во всей Степани.
   - Ах, боже мой! Какие же это дома? - почти в испуге спросила Олеся.
   Мне пришлось, по обыкновению, прибегнуть к сравнению.
   - Ужасные дома. В пять, в шесть, а то и  семь  этажей.  Видишь  вот  ту
сосну?
   - Самую большую? Вижу.
   - Так вот такие высокие дома. И сверху донизу набиты людьми. Живут  эти
люди в маленьких конурках, точно птицы в  клетках,  человек  по  десяти  в
каждой, так что всем и воздуху-то не хватает. А другие  внизу  живут,  под
самой землей, в сырости и холоде; случается, что солнца у себя  в  комнате
круглый год не видят.
   - Ну, уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, - сказала
Олеся, покачав головой. - Я  и  в  Степань-то  приду  на  базар,  так  мне
противно сделается. Толкаются,  шумят,  бранятся...  И  такая  меня  тоска
возьмет за лесом, - так бы бросила все и без  оглядки  побежала...  Бог  с
ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.
   - Ну, а если твой муж будет из города? - спросил я с легкой улыбкой.
   Ее брови нахмурились, и тонкие ноздри дрогнули.
   - Вот еще! - сказала она с пренебрежением. - Никакого мне мужа не надо.
   - Это ты теперь только так говоришь, Олеся. Почти  все  девушки  то  же
самое говорят и все же  замуж  выходят.  Подожди  немного:  встретишься  с
кем-нибудь, полюбишь - тогда не только в город, а  на  край  света  с  ним
пойдешь.
   - Ах, нет, нет... пожалуйста, не будем об этом, - досадливо отмахнулась
она. - Ну к чему этот разговор?.. Прошу вас, не надо.
   - Какая ты смешная, Олеся. Неужели ты думаешь, что никогда в  жизни  не
полюбишь мужчину? Ты - такая молодая, красивая, сильная. Если в тебе кровь
загорится, то уж тут не до зароков будет.
   - Ну что ж - и полюблю! - сверкнув глазами, с вызовом ответила Олеся. -
Спрашиваться ни у кого не буду...
   - Стало быть, и замуж пойдешь, - поддразнил я.
   - Это вы, может быть, про церковь говорите? - догадалась она.
   - Конечно, про церковь... Священник вокруг аналоя будет водить,  дьякон
запоет "Исаия ликуй", на голову тебе наденут венец...
   Олеся опустила веки и со слабой улыбкой отрицательно покачала головой.
   - Нет, голубчик... Может быть, вам и не  понравится,  что  я  скажу,  а
только у нас в роду никто не венчался: и мать и бабка без этого прожили...
Нам в церковь и заходить-то нельзя...
   - Все из-за колдовства вашего?
   - Да, из-за нашего колдовства, -  со  спокойной  серьезностью  ответила
Олеся. - Как же я посмею в церковь показаться, если уже от самого рождения
моя душа продана _ему_.
   - Олеся... Милая... Поверь мне, что ты сама  себя  обманываешь...  Ведь
это дико, это смешно, что ты говоришь.
   На лице Олеси опять показалось уже  замеченное  мною  однажды  странное
выражение   убежденной   и   мрачной   покорности   своему   таинственному
предназначению.
   - Нет, нет... Вы этого не можете понять, а я это чувствую... Вот здесь,
- она крепко притиснула руку к груди, - в  душе  чувствую.  Весь  наш  род
проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам  помогает,  как  не
_он_? Разве может простой человек сделать то, что я могу? Вся наша сила от
_него_ идет.
   И каждый раз наш  разговор,  едва  коснувшись  этой  необычайной  темы,
кончался подобным образом. Напрасно  я  истощал  все  доступные  пониманию
Олеси доводы, напрасно говорил в простои форме о гипнотизме, о внушении, о
докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей
физиологическим  путем  некоторые  из  ее  опытов,  хотя   бы,   например,
заговаривание крови, которое так просто достигается искусным  нажатием  на
вену, - Олеся, такая доверчивая  ко  мне  во  всем  остальном,  с  упрямой
настойчивостью опровергала все мои  доказательства  и  объяснения...  "Ну,
хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так и быть,  подарю,  -  говорила
она, возвышая голос в увлечении спора - а откуда же другое берется?  Разве
я одно только и знаю, что кровь заговаривать? Хотите, я вам  в  один  день
всех мышей и тараканов выведу из хаты? Хотите, я в два дня вылечу  простой
водой самую сильную  огневицу,  хоть  бы  все  ваши  доктора  от  больного
отказались? Хотите, я сделаю так, что вы какое-нибудь  одно  слово  совсем
позабудете? А сны почему я разгадываю? А будущее почему узнаю?"
   Кончался этот спор всегда  тем,  что  и  я  и  Олеся  умолкали  не  без
внутреннего раздражения друг против друга. Действительно, для  многого  из
ее черного искусства я не умел найти объяснения в своей небольшой науке. Я
не знаю и не могу сказать, обладала ли Олеся и половиной тех  секретов,  о
которых говорила с такой наивной верой, но то, чему я  сам  бывал  нередко
свидетелем,  вселило  в  меня  непоколебимое  убеждение,  что  Олесе  были
доступны те бессознательные, инстинктивные,  туманные,  добытые  случайным
опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия,
живут, перемешавшись со смешными и дикими поверьями, в  темной,  замкнутой
народной массе, передаваясь как величайшая тайна из поколения в поколение.
   Несмотря на резкое разногласие  в  этом  единственном  пункте,  мы  все
сильнее и крепче привязывались друг к другу. О любви между  нами  не  было
сказано еще ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью, и
часто в молчаливые минуты, когда  наши  взгляды  нечаянно  и  одновременно
встречались, я видел, как увлажнялись глаза Олеси и как  билась  тоненькая
голубая жилка у нее на виске...
   Зато мои отношения с Ярмолой совсем испортились. Для него, очевидно, не
были тайной мои посещения избушки на курьих ножках и вечерние  прогулки  с
Олесей: он всегда с удивительной точностью  знал  все,  что  происходит  в
_его_ лесу. С некоторого времени я заметил, что он начинает избегать меня.
Его черные глаза следили за мною издали с упреком и неудовольствием каждый
раз, когда я собирался идти в лес, хотя порицания своего он не  высказывал
ни одним словом. Наши комически серьезные занятия  грамотой  прекратились.
Если же я иногда вечером звал Ярмолу учиться, он только махал рукой.
   - Куда там! Пустое это дело, паныч, - говорил он с ленивым презрением.
   На охоту мы тоже перестали ходить. Всякий раз, когда я подымал об  этом
разговор, у Ярмолы находился какой-нибудь предлог для отказа: то  ружье  у
него не исправно, то собака больна, то ему  самому  некогда.  "Нема  часу,
паныч... нужно пашню сегодня орать", - чаще всего отвечал  Ярмола  на  мое
приглашение, в я отлично знал, что он вовсе  не  будет  "орать  пашню",  а
проведет целый день около монополии в сомнительной надежде  на  чье-нибудь
угощение. Эта безмолвная, затаенная вражда начинала меня утомлять, и я уже
подумывал о том, чтобы отказаться от услуг  Ярмолы,  воспользовавшись  для
этого первым подходящим предлогом...  Меня  останавливало  только  чувство
жалости  к  его  огромной  нищей  семье,  которой  четыре  рубля  Ярмолова
жалованья помогали не умереть с голода.

Комментариев нет:

Отправить комментарий