воскресенье, 16 февраля 2014 г.

Олеся. Глава 9.

Олеся

      9
   Евпсихий Африканович сдержал свое обещание и оставил на  неопределенное
время в покое обитательниц лесной хатки. Но мои отношения с Олесей резко и
странно изменились. В ее обращении со мной не  осталось  и  следа  прежней
доверчивой и  наивной  ласки,  прежнего  оживления,  в  котором  так  мило
смешивалось кокетство красивой девушки с резвой ребяческой  шаловливостью.
В   нашем   разговоре   появилась    какая-то    непреодолимая    неловкая
принужденность... С  поспешной  боязливостью  Олеся  избегала  живых  тем,
дававших раньше такой безбрежный простор нашему любопытству.
   В  моем  присутствии  она  отдавалась  работе  с  напряженной,  суровой
деловитостью, но часто я наблюдал, как среди этой  работы  ее  руки  вдруг
опускались бессильно вдоль  колен,  а  глаза  неподвижно  и  неопределенно
устремлялись вниз, на пол. Если в такую минуту я называл  Олесю  по  имени
или предлагал ей какой-нибудь вопрос, она вздрагивала и медленно  обращала
ко мне свое лицо, в котором отражались испуг и усилие  понять  смысл  моих
слов. Иногда мне казалось, что ее тяготит и стесняет мое общество, но  это
предположение плохо вязалось с громадным  интересом,  возбуждаемым  в  ней
всего лишь несколько  дней  тому  назад  каждым  моим  замечанием,  каждой
фразой... Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить моего,
так  возмутившего  ее  независимую  натуру,  покровительства  в   деле   с
урядником. Но и эта догадка не удовлетворяла меня:  откуда  в  самом  деле
могла явиться у простой,  выросшей  среди  леса  девушки  такая  чрезмерно
щепетильная гордость?
   Все  это  требовало  разъяснений,  а  Олеся  упорно  избегала   всякого
благоприятного случая для откровенного разговора. Наши  вечерние  прогулки
прекратились. Напрасно каждый день, собираясь уходить, я бросал  на  Олесю
красноречивые, умоляющие взгляды, - она делала вид,  что  не  понимает  их
значения. Присутствие же старухи, несмотря на ее глухоту, беспокоило меня.
   Иногда я возмущался против собственного  бессилия  и  против  привычки,
тянувшей меня каждый день к Олесе. Я и сам не подозревал, какими  тонкими,
крепкими,  незримыми   нитями   было   привязано   мое   сердце   к   этой
очаровательной, непонятной для меня девушке. Я еще не думал о любви, но  я
уже переживал тревожный,  предшествующий  любви  период,  полный  смутных,
томительно грустных ощущений.  Где  бы  я  ни  был,  чем  бы  ни  старался
развлечься, - все мои мысли были заняты образом Олеси,  все  мое  существо
стремилось к ней, каждое воспоминание  об  ее  иной  раз  самых  ничтожных
словах, об ее жестах и улыбках сжимало с тихой и сладкой болью мое сердце.
Но наступал вечер, и я подолгу сидел возле нее на низкой шаткой скамеечке,
с досадой чувствуя себя все более робким, неловким и ненаходчивым.
   Однажды я провел таким образом около Олеси целый день.  Уже  с  утра  я
себя  чувствовал  нехорошо,  хотя  еще  не  мог  ясно  определить,  в  чем
заключалось мое нездоровье. К вечеру  мне  стало  хуже.  Голова  сделалась
тяжелой, в ушах шумело, в темени я  ощущал  тупую  беспрестанную  боль,  -
точно кто-то давил на  ней  мягкой,  но  сильной  рукой.  Во  рту  у  меня
пересохло, и по всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая,  томная
слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать и  тянуться.  В  глазах
чувствовалась такая боль, как будто бы я только что  пристально  и  близко
глядел на блестящую точку.
   Когда же поздним вечером я возвращался домой, то как  раз  на  середине
пути меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я  шел,  почти  не
видя дороги, почти не сознавая, куда иду, и шатаясь, как пьяный, между тем
как мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.
   Я до сих пор не знаю, кто довез меня до дому... Ровно шесть  дней  била
меня неотступная ужасная полесская лихорадка.  Днем  недуг  как  будто  бы
затихал, и ко мне  возвращалось  сознание.  Тогда,  совершенно  изнуренный
болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью в  коленях;  при
каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной  к  голове  и
застилала мраком все предметы перед моими глазами. Вечером же, обыкновенно
часов около семи, как буря, налетал на меня приступ болезни, и я  проводил
на постели ужасную, длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом от
холода, то пылая невыносимым жаром. Едва только  дремота  слегка  касалась
меня, как странные, нелепые, мучительно-пестрые сновидения начинали играть
моим  разгоряченным  мозгом.   Все   мои   грезы   были   полны   мелочных
микроскопических деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна  за  другую  в
безобразной  сутолоке.  То  мне  казалось,   что   я   разбираю   какие-то
разноцветные, причудливых форм ящики, вынимая маленькие из больших,  а  из
маленьких еще меньшие, и никак не могу прекратить этой бесконечной работы,
которая мне давно уже кажется  отвратительной.  То  мелькали  перед  моими
глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них  вместо
узоров я с изумительной отчетливостью видел целые гирлянды из человеческих
физиономий - порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные
гримасы, высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными  белками.
Затем я вступал с Ярмолой в  запутанный,  необычайно  сложный  отвлеченный
спор.  С  каждой  минутой  доводы,  которые  мы  приводили   друг   другу,
становились все более тонкими и глубокими; отдельные слова  и  даже  буквы
слов принимали вдруг таинственное, неизмеримое значение, и  вместе  с  тем
меня   все   сильнее   охватывал   брезгливый   ужас   перед    неведомой,
противоестественной силой, что выматывает из моей головы  один  за  другим
уродливые софизмы и не позволяет  мне  прервать  давно  уже  опротивевшего
спора...
   Это  был  какой-то  кипящий  вихрь  человеческих  и   звериных   фигур,
ландшафтов, предметов самых удивительных  форм  и  цветов,  слов  и  фраз,
значение которых воспринималось всеми чувствами... Но - странное дело -  в
то же время я  не  переставал  видеть  на  потолке  светлый  ровный  круг,
отбрасываемый лампой с зеленым обгоревшим абажуром. И  я  знал  почему-то,
что в этом спокойном  круге  с  нечеткими  краями  притаилась  безмолвная,
однообразная, таинственная и грозная жизнь, еще более жуткая и угнетающая,
чем бешеный хаос моих сновидений.
   Потом я просыпался или, вернее, не просыпался, а внезапно заставал себя
бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал,  что  лежу  в
постели, что я болен, что я только что бредил, но светлый круг  на  темном
потолке все-таки путал  меня  затаенной  зловещей  угрозой.  Слабою  рукой
дотягивался  я  до  часов,  смотрел  на  них  и  с  тоскливым  недоумением
убеждался, что вся бесконечная вереница  моих  уродливых  снов  заняла  не
более двух-трех минут. "Господи!  Да  когда  же  настанет  рассвет!"  -  с
отчаянием думал я, мечась головой по  горячим  подушкам  и  чувствуя,  как
опаляет мне губы мое собственное тяжелое  и  короткое  дыхание...  Но  вот
опять овладевала мною тонкая дремота, и опять мозг мой  делался  игралищем
пестрого кошмара, и  опять  через  две  минуты  я  просыпался,  охваченный
смертельной тоской...
   Через шесть дней моя крепкая натура, вместе с помощью хинина  и  настоя
подорожника, победила болезнь. Я  встал  с  постели  весь  разбитый,  едва
держась на ногах. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В  голове,
утомленной шестидневным лихорадочным бредом, чувствовалось теперь  ленивое
и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере,  и  тело
мое крепло по часам, впивая  каждой  своей  частицей  здоровье  и  радость
жизни. Вместе с тем  с  новой  силой  потянуло  меня  в  лес,  в  одинокую
покривившуюся хату. Нервы мои еще не оправились, и каждый раз,  вызывая  в
памяти лицо и голос Олеси, я чувствовал такое  нежное  умиление,  что  мне
хотелось плакать.

Комментариев нет:

Отправить комментарий